После обеда, перед уходом Швейка и Водички, в канцелярии к ним подошёл злополучный учитель, сложивший стихотворение о вшах, и, отведя обоих в сторону, таинственно сказал:
— Не забудьте, когда будете на русской стороне, сразу же сказать русским: «Здравствуйте, русские братья, мы братья-чехи, мы нет австрийцы».
При выходе из барака Водичка, желая демонстративно выразить свою ненависть к мадьярам и показать, что даже арест не мог поколебать и сломить его убеждений, наступил мадьяру, принципиально отвергающему военную службу, на ногу и заорал на него:
— Обуйся, прохвост!
— Жалко, — с неудовольствием вздохнул сапёр Водичка Швейку, — что он ничего не ответил. Зря не ответил. Я бы его мадьярскую харю разорвал от уха до уха. А он, дурачина, молчит и позволяет наступать себе на ногу. Чёрт возьми, Швейк, злость берёт, что меня не осудили! Этак выходит, что над нами вроде как насмехаются, что это дело с мадьярами гроша ломаного не стоит. А ведь мы дрались, как львы. Это ты виноват, что нас не осудили, а дали такое удостоверение, будто мы и драться по-настоящему не умеем. Собственно, за кого они нас принимают? Что ни говори, это был вполне приличный конфликт.
— Милый мой, — добродушно сказал Швейк, — я что-то не понимаю, отчего тебя не радует, что дивизионный суд официально признал нас абсолютно приличными людьми, против которых он ничего не имеет. Правда, я при допросе всячески вывёртывался, но ведь «так полагается», как говорит адвокат Басс своим клиентам. Когда меня аудитор спросил, зачем мы ворвались в квартиру господина Каконя, я ему на это ответил просто: «Я полагал, что мы ближе всего познакомимся с господином Каконем, если будем ходить к нему в гости». После этого аудитор больше ни о чём меня не спрашивал, этого ему оказалось вполне достаточно.
— Запомни раз навсегда, — продолжал Швейк свои рассуждения, — перед военными судьями признаваться нельзя. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, один солдат из соседней камеры признался, а когда остальные арестанты об этом узнали, они устроили ему тёмную и заставили отречься от своего признания.
— Если бы я совершил что-нибудь бесчестное, я бы ни за что не признался, — сказал сапёр Водичка. — Ну, а если меня этот тип аудитор прямо спросил: «Дрались?» — так я ему и ответил: «Да, дрался». — «Избили кого-нибудь?» — «Так точно, господин аудитор». — «Ранили кого-нибудь?» — «Ясно, господин аудитор». Пусть знает, с кем имеет дело. Просто стыд и срам, что нас освободили! Выходит — он не поверил, что я об этих мадьярских хулиганов измочалил свой ремень, что я их в лапшу превратил, наставил им шишек и фонарей. Ты ведь был при этом, помнишь, как на меня разом навалились три мадьярских холуя, а через минуту все валялись на земле, и я топтал их ногами. И после этого какой-то сморкач аудитор прекращает следствие. Всё равно как если бы он сказал мне: «Дерьмо всякое, а лезет ещё драться!» Вот только кончится война, буду штатским, я его, растяпу, разыщу и покажу, как я не умею драться! Потом приеду сюда, в Кираль-Хиду, и устрою такой мордобой, какого свет не видал: люди будут прятаться в погреба, заслышав, что я пришёл посмотреть на этих кираль-хидских бродяг, на этих босяков, на этих мерзавцев!
В канцелярии с делом покончили в два счёта. Фельдфебель с ещё жирными после обеда губами, подавая Швейку и Водичке бумаги, сделался необычайно серьёзным и не преминул произнести перед ними речь, в которой апеллировал к их воинскому духу. Речь свою (он был силезский поляк) фельдфебель уснастил перлами своего диалекта, как-то: «marekvium», «glupi rolmopsie», «krajcová sedmina», «sviňa porýpaná» и «dum vám baně na mjesjnuckovy vaši gzichty» .
Каждого отправляли в свою часть, и Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал:
— Как кончится война, зайди проведать. С шести вечера я всегда «У чаши» на Боиште.
— Известно, приду, — ответил Водичка. — Там скандал какой-нибудь будет?
— Там каждый день что-нибудь бывает, — пообещал Швейк, — а уж если выдастся очень тихий день, мы сами что-нибудь устроим.
Друзья разошлись, и, когда уже были на порядочном расстоянии друг от друга, старый сапёр Водичка крикнул Швейку:
— Так ты позаботься о каком-нибудь развлечении, когда я приду!
В ответ Швейк закричал:
— Непременно приходи после войны!
Они отошли ещё дальше, и вдруг из-за угла второго ряда домов донёсся голос Водички:
— Швейк! Швейк! Какое «У чаши» пиво?
Как эхо, отозвался ответ Швейка:
— Великопоповицкое!
— А я думал, смиховское! — кричал издали сапёр Водичка.
— Там и девочки есть! — вопил Швейк.
— Так, значит, после войны в шесть часов вечера! — орал Водичка.
— Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! — ответил Швейк.
И ещё раз донёсся издалека голос Водички:
— А в шесть часов прийти не сможешь?!
— Ладно, приду в шесть! — услышал Водичка голос удаляющегося товарища.
Так разлучились бравый солдат Швейк и старый сапёр Водичка.
Wenn die Leute auseinander gehen,
Da sagen sie Auf Wiedersehen .
Поручик Лукаш в бешенстве ходил по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была тёмная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка.
Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вёл отчётность по солдатской кухне, — одним словом, был министром финансов всей роты. Он проводил тут целый божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Крконош. Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова.